Когда в 1970-х гг. я занялся историей последнего периода существования Российской империи, основной темой для английских и американских исследователей в этой области был диспут так называемых оптимистов и пессимистов. Оптимисты считали, что конституционный строй, укреплявшийся в России в 1906–1914 гг., знаменовал ее сближение с западной либеральной демократией и этот процесс мог бы увенчаться успехом, если бы Первая мировая война не оборвала его, дав Ленину возможность совершить в октябре 1917 г. «большевистский переворот» – именно так именовали это событие оптимисты. Пессимисты, напротив, считали царизм заведомо обреченным, а большевизм – наиболее вероятным победителем в неизбежном революционном кризисе России.
Мне представляется, что подобный «выбор» судьбы для России в 1914 г. – между демократией и коммунизмом – отражает в гораздо большей степени контекст холодной войны, в котором происходил этот спор, чем российские реалии начала XX в. Это не столько спор о российской истории, сколько борьба между конкурирующими западными идеологиями, перенесенная на российскую почву. Терминология этого диспута сама по себе демонстрировала, как сильно влияет на мышление историков настоящее с его заботами, особенно в такой чрезвычайно важной и политически напряженной области, как изучение российской истории в пору холодной войны.
Думать, будто Россия могла осуществить мирный переход к либеральной демократии, – значит тешить себя иллюзиями. Россия была огромной многонациональной империей, одной из многих, деливших между собой в 1900 г. земной шар. Ни одна из этих империй не сохранилась, и ни одна не исчезла без борьбы. Кроме того, Россия находилась на бедной и наименее развитой окраине Европы, где средние классы были слабее и права на собственность не так надежно гарантированы, как на основной части континента. И политическая конфронтация с массами оказалась для элит на периферии намного более опасной, чем в центре Европы. Эту периферию я называю вторым миром. Большинство государств второго мира жили после 1918 г. при авторитарном режиме, и часть из них освободилась от него только в 1945 г. – не столько собственными усилиями, сколько благодаря победе союзников во Второй мировой войне. Если уж Испания и Италия, где либеральные институты и ценности были укоренены гораздо прочнее, чем в России, охотно приняли в 1920-е гг. авторитарные и даже тоталитарные режимы, о каком шансе для российской демократии можно говорить?! Победа большевистской революции в Российской империи начала XX в. была более вероятной, чем победа либеральной демократии, но тем не менее большевизм не был самым предсказуемым исходом – причем по ряду причин, самая важная среди которых, пожалуй, международное положение. Мне кажется фантастической мысль, будто европейские державы могли допустить, чтобы режим – любой режим – в России вышел из системы международной безопасности, превратился в штаб мировой социалистической революции и вдобавок отрекся от долговых обязательств (в триллионы долларов на современные деньги) перед гражданами этих великих держав.
Так мы сразу же подбираемся к основной задаче этой главы: подчеркнуть ключевое влияние международной ситуации на российскую революцию и разобрать ряд гипотетических путей развития, которые также могли сложиться под влиянием «международных факторов». Для полного освещения темы следует начать с 1905–1906 гг.
В эти годы Россию сотрясла революция, которая чуть было не свергла монархию. Если оглядываться на эти события с точки зрения революционеров или либералов, мои слова могут показаться преувеличением: режим оказался очень прочным. Однако, если посмотреть на ситуацию в высших слоях российской власти глазами тогдашних государственных деятелей, сложится иное впечатление. Эти круги охватил страх перед возможным падением режима. Самая тяжелая пора длилась с октября 1905 г., когда Николай II даровал стране Конституцию, до июля 1906 г., когда он благополучно распустил Первую думу.
Манифест 17 октября, обещавший в числе прочего Конституцию, ни в малейшей степени не удовлетворил российских либералов. Партия конституционных демократов (кадетов) настаивала на всеобщем праве голоса для мужчин, на формировании правительства, подотчетного парламенту, на экспроприации значительной части дворянских земель и амнистии всем политическим заключенным. Революционные партии социалистов были с точки зрения режима (и тут власти не ошибались) и вовсе непримиримыми и пользовались широкой поддержкой заводских рабочих. В то же время бунтовало и село: крестьяне сжигали усадьбы, захватывали урожай и терроризировали землевладельцев и управляющих поместьями. Положение правительства осложнялось также растерянностью в его собственных рядах: после Октябрьского манифеста департамент полиции при Министерстве иностранных дел, которому полагалось направлять и координировать подавление революции, находился в смятении, чиновники перестали понимать, какие действия от них требуются, агенты и информаторы перестали работать. Основная часть флота и многие армейские подразделения не выглядели надежной опорой режима. Даже в армии происходили бунты, и существовала вероятность того, что солдаты скорее перейдут на сторону революции, чем будут служить властям. Во многих полках лояльность висела на волоске: сегодня они могли выйти на подавление бунта, а завтра – отказаться. Правительство понимало, какие надежды возлагали на Первую думу крестьяне, из которых в основном и состояла армия: они ждали полной экспроприации дворянских угодий. По мере того как приближалось время распускать Думу, страх нарастал. 11 июня 1906 г. первый батальон Преображенского гвардейского полка, самого элитного подразделения российской армии, взбунтовался. Генерал Александр Киреев, обычно большой оптимист, записал в дневнике: 'Nous y voila!' («Вот оно!» – франц.)