Трудно судить, на какую поддержку опирались при этом власти. В то время как воинствующие атеисты регулярно пригвождали религиозных людей к позорному столбу из-за их политической неблагонадежности (а также выставляли реакционерами, невеждами и т. д.), большинство советского населения до войны считали себя верующими даже несмотря на нежелание сообщать об этом при проведении переписи населения 1937 г. Несомненно, наблюдалась и обратная корреляция между религиозностью (и готовностью признаться в ней перед переписчиками) и уровнем грамотности, а также слабая положительная корреляция с возрастом. И это не вполне согласовывалось с общепринятой тенденцией отношения к верующим как к «врагам».
Со своей стороны, и верующие воспринимали созданный пропагандой образ «врага», но трактовали его иначе. Вот что написала в марте 1928 г. группа прихожан церкви Иоанна Крестителя на Моховой: «Мы твердо верим, что это враги закрывают церкви, чтобы вызвать недовольство правительством. Приближаются выборы в Верховный совет, враг делает свое жуткое дело, играет священными чувствами людей». Этот пример демонстрирует, что Советский Союз, где верующие были бы более интегрированы в общество, не обязательно оказался бы более демократичным и толерантным государством. Скорее, страх перед «чужими» принял бы там другое обличье, основываясь на традиционалистской модели национальной идентичности. Такое общество походило бы, возможно, на эмигрантские круги, описанные в книге «Пнин», для которых «идеальная Россия состояла из Красной армии, помазанника Божия, колхозов, антропософии, Православной Церкви и гидроэлектростанций». Враждебность конца 1930-х гг. была бы направлена против «чуждых религий», в особенности лютеранства и католицизма, в которых виделись пристанища для шпионов и подрывных элементов.
Борьба с религией была связана не только с политической, но и с культурной сплоченностью. Считалось, что советские ценности исключают веру в Бога, которая неизменно представлялась как признак недостатка образования и «культуры», как выраженная форма социальной «отсталости» и проявление невежества. Этот тип мировоззрения был гораздо более распространен, чем представление обо всех церковниках как о врагах. Например, конфискация церковного имущества встречала осторожное одобрение со стороны чиновников, ответственных за сохранение культурного наследия, видимо, потому, что переводила эти предметы из категории «объектов культа» в категорию «искусство» и позволяла отделить то, что казалось эстетически непривлекательным. Официальное противопоставление «науки» (в это понятие в широком его понимании входило и обучение) и «религии», как и противопоставление «просвещения» и «отсталости», нашло много приверженцев.
Тем не менее популяризация просвещения и науки среди полуграмотного населения была бы намного эффективнее, если бы предметы культа изымали из церквей не столь варварскими методами. Действия членов советского правительства в 1922 г. дали православной церкви и другим «культам» на территории государства целую когорту святых мучеников – так называемых «новомучеников». Травля православной церкви вызвала отторжение даже у многих неверующих, например у знаменитого ученого Ивана Павлова. А моральный авторитет православной церкви, возникший в результате социальной и политической стигматизации, оставался неизменным до конца советского периода и даже укрепился, когда о гонениях советской власти на церковь стало известно более широкой аудитории. Таким образом, одержав в 1922 г. решительную, но недолговечную победу, советское правительство потерпело поражение в долгосрочной перспективе. Будь в тот год достигнуто соглашение между государством и церковью – потиры как плата за более либеральные законы, – оно лишило бы православие блеска и славы оппозиционного движения. К концу 1930-х вера могла быть органично интегрирована в «национал-большевизм», который вернул советской культуре многих художников и культурные формы, ранее считавшиеся «реакционными». Но даже когда узаконенные убийства закончились, репрессии продолжились и навсегда осталось неясным, насколько «советской» в действительности была православная церковь. А это лишь добавило ей притягательности как моральной альтернативе для тех, кто враждебно относился к советскому режиму.
В то же время неспособность противостоять церкви в 1922 г. значительно ослабила бы правительство большевиков с точки зрения реализации его главного политического проекта. Долговременные последствия гонений на церковь по своей значимости были несопоставимы с задачей проведения политики непримиримости и борьбы с силами, непосредственно угрожавшими советской власти. Первые нападки на традиционный российский уклад стали важнейшим уроком на будущее, который был учтен при проведении коллективизации. Противники режима были недовольны, однако проявления этого недовольства были так слабы, что легко подавлялись. Смог бы Сталин уверенно взяться за навязывание своей воли российской деревне, если бы не было опыта масштабной кампании 1922 г.? В конце концов конфискация церковных богатств стала примером не только эффективного проведения подобных кампаний, но и использования их для сплочения общества. Кроме того, она продемонстрировала, что безжалостное подавление потенциальной подрывной деятельности и искоренение социальной «чужеродности» – процесс, необходимый для строительства социалистического будущего, – может быть вполне достижимой целью.